Общественно-политический журнал

 

Из лагеря смертников – с любовью

А песня крепчает – "Взвивайтесь кострами!"
И пепел с золою, куда ни ступи...

Александр Галич.

Сколько лет протекло, а все не идет из головы эта причудливая сцена. Произошла она в фойе Кремлевского дворца съездов на правительственном банкете по случаю очередного съезда Союза композиторов – то ли СССР, то ли РСФСР. Моим соседом оказался московский музыковед-теоретик Павел Вейс, о котором я слышал, что он – бывший венгерский коммунист-энтузиаст, приехавший в сталинскую Россию строить социализм и – во второй половине тридцатых – загремевший в лагерь. После смерти Сталина был реабилитирован, восстановлен в Союзе композиторов, защитил кандидатскую о "релятивной сольмизации" – методе массового музыкального воспитания детей.

Заговорил я с Павлом Филипповичем, преодолевая смущение и робость: уж очень он был искалечен. Похоже было, что у него перебиты чуть ли не все суставы рук и ног. Стоял он с трудом, тяжело опираясь на палку.

Мы только обменялись первыми фразами, как возле нас внезапно вырос человек, при виде которого мой собеседник необычайно оживился и моментально забыл о моем существовании.

"Вы, конечно, оттуда ? Да? Я сразу понял! А когда вас взяли? Где сидели? В каких тюрьмах, лагерях?" – быстро заговорил подошедший. Он чем-то неуловимо походил на Вейса, хотя руки-ноги у него вроде были целы. О том, что он тоже оттуда, говорили странная, скованная манера держаться, согнутая спина, изможденность лица, а главное – какое-то особое, трудно передаваемое словами выражение глаз: в них было что-то потустороннее, непостижимое для тех, кого миновала чаша сия...

Мне бы отойти, ретироваться, но я словно бы прирос к роскошному кремлевскому полу, забыв обо всех правилах приличия. И весь превратился в слух... Разговаривали эти двое увлеченно, взахлеб, отстранившись от всего, что их окружало. То и дело слышалось: Воркута... Сучан... Ухта... Вятлаг... Карлаг... Норильлаг...

"А вы знаете, кто я? – вдруг спросил Вейса товарищ по несчастью. – И, не дожидаясь ответа, запел:

Взвейтесь кострами,
Синие ночи!
Мы, пионеры, –
Дети рабочих!
Близится эра
Светлых годов.
Клич пионера:
"Всегда будь готов!"

"Ну да, Дешкин я, Сергей Федорович! Псевдоним – Кайдан-Дешкин! Тот самый! Я эту песню еще в двадцать втором году сочинил. На слова Жарова..."

Вот тебе и раз! Автор легендарной песни, одной из любимых мелодий моего детства, звучавшей как сигнал пионерского горна... А я-то и не знал, что он был "репрессирован"! И вот – стоит в полутора метрах от меня, живой и почти невредимый... Посреди Москвы, в Кремле, откуда только недавно был выдворен амнистировавший его Никита Хрущев... 

"Арестовали меня в тридцатом, мне было двадцать девять тогда... Обвинили в том, что я, мол, контрреволюционер, способный на террор и шпионаж. Взяли, значит, "на всякий случай"... Судили в тридцать втором, дали червонец и отправили в Вятлаг. А через три года – в Норильлаг..."

Там, в 1937-м, он стал руководителем то ли духового, то ли джазового оркестра, где играл ударник из знаменитого оркестра Цфасмана...

"В одну из ночей в барак, где спали заключенные, пришел охранник, поднял Кайдан-Дешкина с нар и с вещами увел с собой, – читаю в частном электронном архиве А.Л. Рашковского. – Опытные лагерники определили, что Сергея Федоровича отправили во второе отделение Норильлага, откуда назад дороги не было: всех находившихся там заключенных расстреливали. Было это перед праздником. На следующий день для проведения важного мероприятия потребовался оркестр. Музыканты оркестра наотрез отказались играть без руководителя. Уговоры и угрозы не помогли. В конце концов лагерное начальство согласилось с требованием музыкантов и вернуло Кайдан-Дешкина в оркестр. Вернулся он седым...".

Музыканты уважали своего руководителя "за исключительную честность и человечность, за природный музыкальный талант". Это его и спасло. Надо думать, те же качества проявил он и после освобождения из лагеря (в 1940 году), работая в Норильском заполярном театре драмы имени В.В. Маяковского. "Это был знаменитый театр, в труппе которого работали первоклассные мастера, – продолжает автор биографической справки. – Театральным художником там работала Ольга Бенуа. В театре играли урожденная княгиня Евдокия Урусова (актриса театра им. Ермоловой), Виталий Головин (сын певца Большого театра, обвиненный в убийстве Зинаиды Райх), Георгий Жженов, Иннокентий Смоктуновский. В Норильск была сослана в полном составе Львовская хоровая капелла...".

Разговор тем временем перешел на дела текущих дней. "Я, можно сказать, в полном порядке, – улыбнулся Сергей Федорович, и в его потухших глазах замерцали неожиданные искорки. – Жизнь продолжается. Меня в школы приглашают – поделиться воспоминаниями, как я ту песню написал. Представляете? Прихожу к детям, рассказываю, сажусь за рояль..."

Взвейтесь кострами,
Синие ночи!

– снова запел он, энергично взмахивая рукой.

Я взглянул на Вейса. На его лице не было ни тени иронии или удивления. Павел Филиппович понимающе, сочувственно улыбался. А я вспомнил слышанный незадолго до этого в Ленинградской консерватории хор старых большевиков, состоявший почти сплошь из бывших лагерников. Они ездили по ВУЗам и школам и пели надтреснутыми голосами старые революционные песни. Глаза их горели неугасающим большевистским энтузиазмом.

И еще я вспомнил свою тетю Маню, сестру отца, которая эмигрировала в США еще до революции. И там стала коммунисткой. Вышла замуж за Мару Мышкиса, тоже коммуниста, оба окончили биохимический факультет Чикагского университета и в тридцать третьем году приехали с сыном Джимом в Киев помогать строить самое справедливое общество в мире... В тридцать седьмом Мару обвинили в том, что он в своей лаборатории готовил яды с целью отравить украинское руководство. И упекли в лагерь. Маню сослали в Сибирь. Джим погиб в самом начале войны в рядах ополчения, его родители выжили – им разрешили работать врачами. Мара умер в уральской ссылке, куда был отправлен после лагеря, от запущенного аппендицита.

Тетю Маню я впервые в жизни увидел после XX съезда, когда она приехала в Ленинград. Я смотрел на нее во все глаза. И, улучив удобный момент, спросил: "Что ты думаешь о Сталине теперь, после того, что случилось со страной и с твоей семьей?" Тетя Маня с минуту молчала. "Знаешь, Вова, - начала она тихо и как бы нехотя, – у него... действительно было много врагов. И от них надо было избавляться. Сталин делал большое дело, а мы... мы были маленькими щепками. Ты же знаешь: "Когда лес рубят..." Больше я ей вопросов не задавал...

Недавно я позвонил живущей в Вашингтоне Ирене Орловой, фортепианному педагогу из Питера, которая, как и Вейс, была увлечена "релятивной сольмизацией" и хорошо знала Павла Филипповича. "Что это был за человек?" – спросил я ее? "Хороший профессионал, – услышал я в ответ, – но в остальном – полный идиот. Ни лагеря, ни двадцатый съезд его не перевоспитали: он продолжал свято верить во весь этот бред, даже в то, что раз Хрущев обещал, то коммунизм непременно наступит через двадцать лет...".

Одним словом, "близится эра светлых годов"... Вот она, рукой подать. Как видно, мысль о том, что ничего такого не близится, его так и не посетила...

Жаль, что Вейс и Дешкин не попались на моем пути года через два, когда Галич, откликаясь на вторжение в Чехословакию, написал горькую и негодующую "Балладу о чистых руках", в которой звучат убийственные парафразы на три советские песни – "Тачанку", "Каховку" и "Взвейтесь кострами":

...Над кругом гончарным поет о тачанке
Усердное время – бессмертный гончар.
А танки идут по Вацлавской брусчатке
И наш бронепоезд стоит у Градчан!
А песня крепчает – "Взвивайтесь кострами!"
И пепел с золою, куда ни ступи.
Взвиваются ночи кострами в Остраве,
В мордовских лесах и в казахской степи...

Помня себя тогдашнего, уже освободившегося от наваждения, но продолжавшего ужасаться тому, как я мог так слепо и так долго верить в кровавый советский мираж, я почти уверен, что эти строки им бы спел. Из желания не столько услышать их реакцию, сколько прочитать ее на их лицах... А может, и не спел бы – из элементарного сочувствия к тем "старшим товарищам", для которых отречься от веры в обветшавшую Утопию означало перечеркнуть всю свою жизнь, признать ее страшной и непоправимой ошибкой...

Владимир Фрумкин