Общественно-политический журнал

 

Православный сталинизм: новая религия на убогой российской почве

 «Сталинизм — такой же метод построения социализма, — сказал Роберт Конквест (цитирую по памяти), — как людоедство — способ питания, богатый протеинами». Не знаю, озабочен ли кто сегодня социализмом, но поставьте на его место ценности, созвучные эпохе: мощное государство, неохватная империя, все то, что притязает называться «великой Россией». Чтобы вернуть им былую стать, вознести на должную высоту, требуется как-то разобраться с людоедством, давно уже никем и не отрицаемым. Целиком оправдать трудно, однако можно взглянуть на него в ином ракурсе. Вписать в более вместительные исторические рамки. Задвинуть за фасад «славных дел». Обозначить словом менее жестким, более легким, липким, уклончивым. Перенести вину за него с одного ненасытного волка на всю волчью стаю, а заодно и на съеденных им овец. Разве не точили они тайком волчьи зубы, не заслуживали быть проглоченными?

Но в одной ли антропофагии дело? Мы по-своему заворожены ею, разговор идет только о количестве жертв. «Поймите меня правильно, — писал мне близкий друг, — я не хочу оправдывать ни одной капли крови из тех рек, что были пролиты». Однако вслед за таким заверением следует, как обычно, «но». За его порогом открывается жалкая панорама настоящего, неприглядный вид на всю послесталинскую Россию. Разворованную, безнравственную, бессильную внутренне, уже готовую стать жертвой «германцев с Запада, монгол с Востока». На фоне такого пейзажа позавчерашнее злодейство как бы меркнет, отодвигается вдаль, уступая место если не чему-то большему, то явно более надсадному и больному. Логика наших рассуждений всегда такова: когда мы снимаем покрывало, обнажая сегодняшнюю беду, то для того, чтобы тотчас прикрыть им вчерашнюю.

На той беде, как одном из самых кошмарных событий — столетия, растянувшегося на три десятилетия, можно обнаружить сегодня огромную тень православного креста. Не малого, стыдливо припрятанного крестика, но широкого благословляющего жеста, ничуть себя не стыдящегося, скорее даже выставленного напоказ. Феномен «православного сталинизма» — «хоть имя дико» — иным словом, благословенного палачества, умильного тюрьмославия — в наши дни перестал быть маргинальным курьезом, моральным вывертом, но — и сказать смешно, и вымолвить страшно — едва ли не богословской проблемой. В этом качестве она ждет своего разрешения. Не вступая в дискуссии о современности, которая всегда видится ярче с места событий (хотя в оценке ее явно проглядывает некоторая апокалиптическая возбужденность русского ума), я возвращаюсь к нашей теме с ощущением, что она так и осталась до конца непроясненной. Она укрылась в спор о злодействе, невиданном по масштабам, которое, однако, не могло заполонить собой всю эпоху.К тому же против него уже изобрели и пустили в массовое производство такой мощный вирус, что его не возьмешь никакой вакциной гуманности. Само сострадание стало как бы ведомственным: каждый народ поминает лишь своих, литераторы — литераторов, Церковь оплакивает только «овец со своего двора».

Но понять феномен можно не только исходя из плача, но и торжества и веселия, напора и гордости. Заключим в скобки все гулаги и голодоморы, бутово и катыни, московские лубянки и киевские лукьяновки. Забудем про паранойю и страх, выступавший из всех пор общества. Сводить всего Сталина только к содеянному им злу и человекоубийству — значит смотреть на него лишь одним глазом. Раскроем оба.

«…И все время, пока он убивал, — читаем у И. Бродского, — он строил. Лагеря, больницы, электростанции, металлургические гиган-ты, каналы, города и т.д., включая памятники самому себе. И уже стало непонятно, кто строит, а кто убивает. Непонятно стало, кого любить, а кого бояться, кто творит Зло, а кто Добро. Оставалось придти к заключению, что все это — одно. Жить было возможно, но жить стало бессмысленно. Вот тогда-то из нашей нравственной почвы, обильно унавоженной идеей амбивалентности всего и всех, и возникло Двоемыслие» (Собр. соч. т. 6, СПБ, 2000, стр. 78). Выстроенный им режим слагался из строительства и убийства. Но не только. «Не бойтесь убивающих тело», — сказал Иисус. Сталинизм был создан (не Сталиным, конечно), чтобы стать геенной духа, геноцидом души. Система была задумана ради построения громадного, до небес достигающего термитника за счет подавления или «сталинизации» человека изнутри. Памятники, воздвигнутые вождем самому себе, в этом строительстве были неотделимы от заводов и детских садов. Горн пионерских лагерей отдавался побудкой лагерей иных. Все элементы общества, вышедшего из головы идеологии, были взаимосвязаны. Они составляли единое совокупное материально-мысленное целое. Но каждый мог воспринимать ту часть этого целого, которая поворачивалась к нему лицом. Необозримым половодьем или маленьким ковшичком оно изливалось на всех, кому география и судьба предписали родиться среди сталинского народа.

Не могу забыть, как однажды, годы назад, убогого вида, помученная жизнью женщина с жаром внушала мне, как безмерно благодарна она вождю: во время войны ей, голодному ребенку в детском саду, каждый день он давал кусочек хлеба. Какие-то другие, умиравшие где-то от голода, были здесь совершенно ни при чем и никак не вмещались ни в детство ее, ни в память. Но тот спасительный хлеб на всю жизнь стал для нее причастием кормильцу. Не только статуи и металлургические гиганты — им, причастием, должна была быть вся жизнь на планете сталинского добра. Весь великий СССР, о котором Борис Суварин сказал, что в четырех буквах этого названия заключены четыре большие лжи, для населения его был их домом, их родиной, их галактикой, Иосиф Виссарионовичем лично.

В этом мире все было сведено к одной исходной точке высшего разума. Советская река Волга впадала в Каспийское море, родные облака, мирно клубясь, текли в Абакан с молчаливого одобрения этого миросозидающего начала. Начиная с 1950 года и до смерти главного языковеда страны все научные труды (по математике, химии, медицине, приборостроению…), по крайней мере в предисловиях к ним, опирались на гениальный труд «Марксизм и вопросы языкознания». Ученым авторам не приходилось здесь особенно выбирать, но ведь откуда-то исторгалось это восторженное безумие преданности, катившееся волна за волной к его ногам со всего земного шара. И это витиевато пространное приветствие к семидесятилетию, чье написание на крошечном рисовом зернышке китайскими иероглифами немыслимой тонкости должно было занять несколько лет. И та земля, пропитанная кровью павшего в борьбе французского коммуниста, поднесенная тогда же как символ жертвенности и высшей грядущей Правды… И те сотни и сотни людей, принесенные, — но невольно и принесшие себя! — в жертву на его похоронах. И океаны неутешных слез, пролитых по планете…

В одной из статей о. Александр Мень вспоминает, как в результате несчастного случая на уроке физкультуры погиб его одноклассник. Не отличаясь до того особой идейностью, он, умирая, стал говорить со Сталиным, который пришел взять его к себе. «И в тот момент у меня впервые мелькнула догадка: «Ведь это религия! В душе умирающего нечто высшее, священное приняло облик отца»… (см. «Религия, «культ личности» и секулярное государство»). «Отец» тогда был проектом в будущее, означавшим спасение в этой жизни и в благодарной памяти потомков. Он был пастырем светлых надежд человечества, апостолом упований. Тех упований более нет, но «пастырь» их как бы и не умирал. В наши дни, по прошествии стольких лет, он принимает на себя функцию проекта из прошлого, означающего прежде всего угрозу, месть, как говорят, жесть современности. Всей этой глобализации и распутице жизни должно теперь противостать наше национально-грозно монолитное, церковно-ракетное добро. О него будут разбиваться хлябь, грязь и мразь этой злой, противу-нас-идущей истории с ее антирусской направленностью и обманной коварной толерантностью.

В свое время и сам Сталин никогда бы не мог существовать без того воображаемого Зла-антисталина, без того скопления отовсюду напирающей, угрожающей тьмы, которой должна была противостоять мощь сгустившегося в одной личности несокрушимого блага. Оттого и вчерашний верный (вернейший, действительно) ленинец должен был признаваться — не в оппозиции только, нет, и даже не в одном заговоре против главы партии и государства, но главное в том, как научили его вредить и шпионить Гитлер и Троцкий. Как собрались они вместе с панами польскими и мудрецами сионскими, сговорились, завербовали, заплатили, послали с заданием. Одного послали, другого, тысячного и по сей день продолжают вербовать и слать. В антиикону воплощенного зла загоняли через отречение от себя. От всего, чем подсудимый до сего времени жил и что всей душой исповедовал.

«Цель пытки — пытка», — говорит герой романа «1984». Здесь целью пытки была демонстративная замена одной личности на другую. Система заказывала гротескную маску, внушавшую ужас и отвращение, чтобы работало это немыслимой остроты противостояние между богом земным и отбрасываемой им эманацией дьявола. И где-то они были не то что похожи, но прямо копировали друг друга. Не всякий удостаивался просто расстрела, сначала нужно было удостоверить свое «бешенство» собственноручной подписью и промямлить ртом с выбитыми зубами.

Чтобы мифу «Сталин» сложиться и вырасти до неба, воплощая все жизненное, греющее, кормящее, непобедимое и высокое в мироздании, в атмосферу извергалось огромное количество шлаков, словно поддерживая небожителя подпирающими его мегатоннами низости. И потому все, что было совсем не-Сталиным, даже и не самое главное, — генетика, кибернетика, Шостакович, Ахматова, лингвист Марр, уж о клике Тито не говорю, — заряжалось враждебным электричеством отвержения. Воплощенное благо не могло обойтись без питающих его импульсов ненависти, поступающих от «враждебного окружения» и разных мелких сатанят его. Идеи, люди, лица заряжались зарядами со знаком «плюс» и со знаком «минус».

Даже фотографии «не-наших» не публиковались тогда в газетах, только карикатуры. Да и заговоры на рядовом уровне не всегда надо было выдумывать. Достаточно было назвать Бунина великим писателем, как Шаламов, чтобы назвавшего посадить и посадить потом во второй раз лишь за то, что он уже сидел. Система была логична; в том мире, где великим был Бунин, величие господина страны, из которой Бунин уехал, уже терпело какой-то неуловимый ущерб. Его правосудие, осудившее когда-то, не могло ошибиться, даже если сами авторы и исполнители приговоров были давно расстреляны. Клеймо, поставленное однажды, более не смывалось. Все население, включая младенцев, находившееся на оккупированных территориях во время войны, оставалось клейменым. Подпитка враждебными сигналами требовалась постоянно, и она производилась даже не самим вождем, но создавалась всем строем СССР-сталинской жизни. Идеократическая система вырабатывала ее в своих железах внутренней секреции. Она производила как «здоровые соки», так и с равной интенсивностью всякие вредные вещества, которые смердели, червивели, отравляли, заряжали жизненно важные ткани.

Нетрудно понять, почему сегодня тень этого противостояния опять замаячила над нашими головами. Фигур антисталина — от шока свободы, от развала империи, от безобразия ли рынка — изготовлено уже достаточно, и вот понемногу начинает всплывать противостоящий, побеждающий их образ. Сперва он показывается под видом «исторической объективности», очищения от «демократической» клеветы. Проведение таковой операции облегчается тем, что, как все знают, демократия на постсоветском пространстве получилась «как всегда», обернулась хищничеством и хаосом, а теперь еще и неким подобием демократии. Она смертельно напугала апокалиптическим Новым Мировым Порядком, реальной глобализацией, жизнью без руля и без ветрил, притаившимся где-то всемирным, за всеми следящим мозгом-компьютером, заокеанской закулисой, которая, как известно, никогда не обходится без профиля еврейского капитала.

Но все же самый опасный и ядовитый антисталин, по сути, прячется в нас самих, купившихся на дешевый звон универсально-либерально-гуманных ценностей. Туда-то, в соблазненную душу, и направляется крестовый поход, имеющий целью освобождение «святого гроба», — да что лукавить? — ради воскрешения Самого. Но теперь уже в обновленном державном теле. Разумеется, старый пафос уже не годится для новых проектов, разве что как достойный для подражания сильный пример. Кумачовые полотна не нужны сегодняшним крестоносцам, ибо вера, когда-то трепыхавшаяся в них, выглядит в наши дни архаично и не совсем прилично. Они перешиваются на хоругви под стать обновленному имперскому замыслу, воспроизведенному по мотивам прежней «верующей» души. Все понимают: проект не устоит на одних лишь надрывных ностальгических воспоминаниях. Ему нужна новая патриотическая пассионарность, берущая энергию из той все еще тлеющей, насажденной тогда религиозности. Конечно, не в прежних душевно-ритуальных параметрах, но в каких-то иных, требующих для себя и новых форм почитания, рвения, убежденности, а стало быть, двоемыслия, всегда скрывающегося под маской уверенной в себе, несокрушимой внутренней целостности.

Так почему двоемыслие стало богословской проблемой? За смешением двух царств, земного и Небесного, за слиянием двух образов — Бога, ставшего Человеком, и человека, выдающего себя за бога мира сего, таится один из самых опасных соблазнов для нашего духа. Сталин не вполне вписывается в парадигму дурного царя как «бича Божия», посылаемого в наказание согрешившим народам. Он — не Фараон, не Ахав, не Навуходоносор. Он пришел не только для наказания и обращения в рабства (хотя и преуспел в том безмерно), но для пересотворения мира по собственному подобию. Почему-то христиане, православные и не только, заговаривая о Сталине, негодуя или восхищаясь, мигом делаются историками, моралистами и государственниками, даже не задумавшись о возможности вопроса: а где был в те дни Христос? — в союзе с жезлом железным или с каждым из тех, кто был им повержен или раздавлен? Кем был сей человек, «до неба вознесшийся», если отрешиться от наваждения одной политики и заглянуть в духовную сущность соткавшегося вокруг него и окостеневшего в нем режима? Чтобы не повторять сказанное однажды, позволю себе процитировать часть фразы-вопроса из моей книги: «…Генеральный Секретарь шестой части земли в результате социальных спазм, напоминающих в чем-то мышечные сокращения удава… не послужил ли орудием ее, страны, медленного и мучительного самоубийства?» («Взыскуя Лица Твоего», изд. «Дух и Литера», Киев, 2007).

Ведь страна имеет не только протяженность и вооруженные силы, но и душу. Сталин был ее затмением. Оно проходит, оно возвращается, оно требует экзорцизма. Наш вопрос остается без ответа. Отчасти и для меня самого. Коммунизм с начала до конца был ложным проектом спасения, суррогатом Царства Божия на земле, своего рода мистической интоксикацией. Люди были одновременно заворожены обещанным будущим и околдованы сегодняшним ужасом. Под Сталиным боялись все, испытывая в то же время восторженную благодарность за то, что они еще живы и остаются на свободе. Эта связка страха и благодарности (в чем-то подобная «стокгольмскому синдрому» в масштабе малой вселенной) была закваской всенародной любви к вождю. Не знаю, разобрал ли кто-нибудь эту систему как страницу из Библии, описывающую еще один случай совершенно очевидной идолатрии (Благоговение, стояние по стойке смирно перед написанным или сказанным). Рассмотрел ее как философский сюжет. Заинтересовался ли ею с точки зрения психопатологии. Сомневаюсь, включил ли кто ее в «проблематику православия». Задал ли простой и существенный вопрос: каким было состояние души всех тех, кто жил под властью реального страха и ложного упования?

Страх и гордость, ужас и преданность жили вместе, не только не отменяя, но скорее даже возгревая друг друга. С одной стороны, ты — православный христианин, не раз слышавший не только про заповедь «не убий», но и: «Да не будет у тебя иных богов, кроме Меня», но и: «Любите друг друга», исповедующий вслед за Иисусом, что судьба одной души важнее всех царств мира. С другой — именно могучее царствообразование, в котором души людей пропускались через идеологическую мясорубку для получения однородного фарша из догм и лозунгов, имеет для тебя столь неодолимую притягательность, что и многомиллионные убийства и несчетные мучения твоих же соплеменников (иные не очень тебя и волнуют) находят у тебя подобающие объяснения и даже вызывают некое удовлетворенное чувство солидарности с мясником.

Разумеется, это лишь самый элементарный пример того, что описывается термином «двоемыслие». Дело гораздо глубже. В отличие от нацизма, который представляет собой злобное и ощетинившееся, но в общем-то примитивное язычество, лжерелигия лжеспасения надевает маску лжеотца. Эта маска иногда даже пытается придать себе христианское выражение, защитника угнетенных вначале, национально-имперское в наши дни. Она не цитирует Ницше, не хвалится по-ребячески жестокостью и кровью, чаще всего она их просто не видит. Если она творит зло, то ради высшего блага. Это придает ей выражение невинности и тем самым развязывает руки.

«Человек с двоящимися мыслями нетверд в путях своих», — говорит апостол Иаков. Он может быть и ужасен, ибо несет в себе угрозу для себя и других. Потому ту другую, запретную, обличающую его мысль он должен прятать, уничтожая как носителей, так и свидетелей этой мысли. Наряжая их в страшилища, выставляя на посмеяние, отсылая в небытие. Ему бывает нужен кровавый маскарад, чтобы все, что им делается, под прикрытием «благих» посулов, оставалось в темноте. «Ибо всякий делающий злое ненавидит свет». Соловьевский вопрос, обращенный к Руси: каким ты хочешь быть Востоком? — сегодня кажется наивным; можно ведь выбрать и Ксеркса под видом Сына Человеческого.

«Православный сталинизм» — это столь же искренний, надежный способ исповедания Христа, сколь непритворным и ревностным было благочестие Ирода, собравшегося поклониться Младенцу в Вифлееме. Ирод, убивавший всех, кто хоть тенью своей угрожал его власти, был еще и великим строителем, среди его построек было возведение грандиозного второго Храма в Иерусалиме, в котором потом молился Иисус. Но нет ничего ядовитее соединения их в одно, в некое неразличимое целое, освящения Ирода в Иисусе. Дело не в почитании власти («Бога бойтесь, царя чтите» — по завету Апостола), но в наделении начальствующих персон небесными, мистическими атрибутами.
 

 Священник Владимир Зелинский