Общественно-политический журнал

 

Традиция относиться к Человеку как к скотине очень древняя. Концепция прав человека становится важнейшим маркером в истории

Выдающийся историк Рейнхарт Козеллек в 1941 году в 17 лет вступил в вермахт, был ранен, 9 мая 1945 года попал в плен и больше года провел в лагере под Карагандой, а потом всю жизнь собирал для каталога изображения воинских мемориалов. Тысячи таких фотографий позволили ему сформулировать вывод, что большинство монументов мало что значат для следующих поколений, и в конечном итоге они разрушаются или их сносят (если не культивируют искусственно). Беда в том, что сообщение, которое они несут, — не смерть, а «смерть ради». Выдерживают испытание временем лишь интимные памятники, которые представляют смерть без всякой политической идентификации.

Важная мысль Козеллека, без ссылки на которого не обходится ни одна серьезная работа по истории Европы ХХ века, состоит в том, что история — это пространство между полем опыта и горизонтом ожиданий.

Следовательно, прежде чем понять страну и время, которые описывает тот или иной исторический источник, необходимо понять тот опыт и тот горизонт, то есть страну и время, откуда был записан нарратив и на которые он, в свою очередь, повлиял.

Например — иллюстрирует Козеллек — текст «Майн кампф» после Освенцима не может быть прочитан так же, как до этого опыта. Оптика истории, таким образом, в отличие от однозначности текстов (например, законов), всегда как минимум удваивается.

Как журналист, изучавший право и 40 лет писавший в основном судебные очерки и колонки, я сегодня уже ничего не могу сообщить с этих позиций, кроме того, что в стране, где я хотел бы быть похороненным, никакого права больше нет. Но раз я «обозреватель», мое дело что-то объяснять, и я поделюсь своими мыслями как историк.

Ведь журналист — тот же историк, но находящийся внутри истории, в самом процессе ее развертывания (эту мысль мы вскоре тоже развернем), и фиксирующий ее с предельно близкой дистанции, откуда еще далеко не все понятно, а будущего не видно вовсе.

О том, что мы (как «РФ») сейчас творим историю, недвусмысленно говорит президент, например, недавно апеллировавший к миссии Петра. Возможно, с позиций православия, принадлежность к которому сегодня такая же обязательная составляющая патриотизма, какой совсем недавно и часто для тех же самых людей была вера в идеалы коммунизма, это гордыня — наверное, единственный из смертных грехов, расплата за который наступает обычно еще при жизни и более или менее безотлагательно.

Однако нам важно, что «историческая миссия» и причастность к ней освобождают от всякой ответственности в сфере права и даже в интимной сфере совести обеспечивают их носителю привилегированное положение и как бы иммунитет.

Что с того, что у Думы все последние законы антиконституционны — депутаты «куют победу, творят историю», до того ли им! Судья Олеся Менделеева, отоварив Алексея Горинова семью годами лишения свободы за сомнение в этичности конкурса детских рисунков ко Дню Победы, не побежит каяться: ведь она работает не в суде, а «в истории», а у той совсем другие масштабы — и что ей какой-то там Горинов, какие-то не наши дети! Да и сами они: депутаты, следователи, прокуроры, судьи, генералы, рядовые и омоновцы — только «винтики» в грандиозном механизме истории. А заправляет им сами знаете кто, но и он скорее олицетворяет исторический рок. А сунешь туда пальчик — будет, как сами знаете с кем.

Примеры каждый день множатся, и разбирать их по отдельности нет смысла — особенно «с точки зрения права».

Можно относиться к этому с энтузиазмом — как, вероятно, многие депутаты; можно как к рутине — как, наверное, судьи; можно с ужасом, как солдат под Северодонецком. А кто-то успокаивает себя тем, что «лучше уж на этом месте буду я, чем кто-то еще хуже» — о таких Ханна Арендт вскользь заметила, что «люди, выбирающие наименьшее из зол, очень скоро забывают, что они выбрали зло». Можно, в конце концов, оставаться зрителем в истории, ужасаясь про себя, но помалкивая, потому что «от нас ничего не зависит». Для них Михаил Бахтин написал: «У нас нет алиби в бытии».

Выход — и не самый рискованный — я вижу в том, что можно стать репортером (от слова «рапорт», сообщение). Сегодня это не только профессиональный журналист, но и всякий, кто сообщает нечто об общественно значимых, то есть исторических, и как-то доказуемых фактах, в том числе в социальных сетях.

* * *

Французский историк Франсуа Артог, опираясь в том числе на Козеллека, говорит о разных «режимах историчности» — о том, что История видится в разные эпохи и из разных стран по-разному в зависимости от того, отдается ли приоритет культу прошлого, надежде на будущее или эксплуатации настоящего. Вплоть до эпохи Просвещения господствовало представление об оставшемся в прошлом золотом веке, в XVII‒XVIII веках появилась идея будущего как «прогресса», под ее знаком прошел весь XIX век, однако в ХХ это привело к известным катастрофам, и ближе к его концу возобладал «презентизм». Прошлое стало так огромно, что знать его никому не под силу, да и спрессовалось оно так, что в нем различимы уже не реальные эпизоды, а лишь упрощенный их пересказ. Надежды на будущее не оправдались, их сменили, наоборот, страх и тревоги. Остается жить днем сегодняшним, извлекая из него все, что удастся.

В режиме презентизма слинявшая история подменяется коллективной памятью. Историю, как и личную биографию, сложно фальсифицировать: она строится на более или менее истинных фактах и источниках. Что же касается памяти, которая субъективна и эмоциональна, то в ней «правда» ощущается как аффекты: сопричастности, «гордости за» или, наоборот, обиды и особо отмеченного Ницше «ресентимента» — чувства бессильной зависти и враждебности к тому, кого субъект считает причиной своих неудач («врагом»). Осознанно или интуитивно играя на чувствах «масс», политическая власть с помощью пропаганды формирует идеологию, эксплуатируя образ прошлых побед и расчесывая нанесенную «коварными врагами» историческую травму, каковой в нашем сегодняшнем пропагандистском дискурсе считается, например, «развал СССР».

Можно спорить, была ли это в самом деле трагедия или только драма, особенно по сравнению с тем, что мы переживаем сегодня, однако, следуя Козеллеку, трезвый анализ в этом месте должен был бы удвоить нарратив «развала», сделав поправку на то, кем, для чего и из какой (сегодняшней) точки истории он разворачивается.

Но пропаганда целит не в рацио, а в область аффектов. Не отрефлексированный ресентимент обретает тут форму «долга», а тот, кто его не испытывает, даже не в состоянии понять мотивы, движущие его соседями, бывшими одноклассниками, а то и друзьями или супругом.

Важным и новым понятием для историков конца ХХ — начала ХХI века становится «коммеморация» (от common memory), то есть механизмы формирования коллективной памяти и политической идентичности. Грош цена тому государству, которое пройдет мимо такого инструмента укрепления собственной легитимности, однако степень навязывания только одной идентичности и признания лишь одной из версий истории бывает весьма различна. Это возвращает нас к «праву», которое здесь становится не защитой человека от произвола, не регулятором сложных отношений между разными людьми, а инструментом принуждения всех к единой «исторической миссии».

Формируемый нарратив «общей памяти» создает иллюзию коллективного субъекта — нации или «народа». Появление этого призрака возвещает наступление тоталитаризма.

Если коллективная память — признаваемая социологами реальность, хотя и относящаяся скорее к области бессознательного, то «коллективная воля» осуществляться не может. Можно говорить о механизмах выяснения воли большинства, какими являются в первую очередь свободные выборы, но каждый из проголосовавших остается при своей воле. Фикция же «коллективного субъекта», как это сформулировал еще Гоббс, может найти воплощение только в «суверене», не ограниченном никакими законами, и всегда чревата выводом о том, что кто-то в этом коллективе лишний, слушать его незачем, а коли будет пищать, можно «по праву» отправить его в тюрьму или, в пределе, уничтожить.

* * *

События, начало которым было положено 24 февраля, резко изменили режим историчности, существовавший до этого как в России и Украине, так и в Европе и мире. Презентизм вновь уступил место вниманию к будущему, но акцент футуризма сместился: в мире — с идеи прогресса, ставшей еще более сомнительной, на сохранение человеческой цивилизации, какая уж есть, а в России — в сторону еще большей изоляции на ее «особом пути». Само решение о начале «специальной военной операции» было принято как альтернатива тому будущему, которое России якобы навязывали Европа и примкнувшая к ней Украина, но в котором она уже не могла претендовать на привычное место «великой державы».

Время снова пошло, хотя и везде по-разному. Мы можем представить себе панель циферблатов, украшающую лобби крупной гостиницы, только тут на разных часах стрелки закрутятся в разных направлениях. О часовых поясах в принципе можно договариваться дипломатическим путем, но за 22 года несменяемости власти в России ее «стабильность» — как форма «презентизма» — приобрела черты болота, вырваться из которого можно лишь ценой сверхусилия. Военная операция была предложена «народу» как экзистенциальный рывок к будущему, смоделированному как «золотой век СССР».

А в результате в Европе и Украине центробежные тенденции сменились (пока) центростремительными, а в РФ, где осевая «вертикаль» решила сыграть ва-банк и поставила на кон всю свою экономику, как бы не вышло наоборот.

Ставкой, во всяком случае для Путина, здесь является, конечно, не приращение приведенных в состояние долгой экономической негодности территорий, а то, как его собственное имя будет вписано в российскую и мировую историю.

Борьба, на алтарь которой брошены тысячи жизней военных и штатских, ведется за будущее одного лица и даже за пределами его земной жизни, хотя и «сопричастные» будут не прочь примазаться.

Операция проводится на двух фронтах: внешнем и внутреннем. Вовне, куда не достает международно-правовой суверенитет, используются ракеты и пушки, внутри — но в том же качестве оружия — «юридические практики» (язык не поворачивается назвать их правом).

Ретроспективно мы видим, что плацдарм для спецоперации был создан в том числе поправками к Конституции позапрошлого года, главная из которых — об «обнулении» — как бы увековечила президента Путина, изменив здесь, по Козеллеку, все поле опыта и весь горизонт ожиданий. Но большая часть поправок касалась совсем не государственного устройства, а вопросов коммеморации: все эти «предки, завещавшие нам идеалы и веру в Бога», задали стране иные координаты пространства и времени (дальше от Европы, ближе к средневековью). Даром что официальная версия российской истории остается туманной и все время меняется, именно ее продвижению, начиная с детского сада, посвящена едва ли не большая часть последних «юридических практик»: законов, указов, назначений, а также значительная часть административных и уголовных дел.

Большая часть таких дел, возбужденных по статье 207.3 УК о так называемых фейках, начиная с марта 2022 года, когда она появилась в УК РФ, направлена против журналистов, блогеров и просто тех, кто не молчит: обвиняемые выступают в них на самом деле в роли историков, фиксирующих события на обоих фронтах. Журналисту дано (как и историку, как и судье, разбирающему конкретное дело) приостанавливать поток времени, выхватывая из него определенный значимый факт: теперь он не будет стерт временем, как большая часть следов, а будет где-то сохраняться в режиме собственной темпоральности (на это обратил внимание философ Поль Рикёр в работе «Время и рассказ»).

Эти исторические свидетельства и являются предметом заботы «правоохранительных органов», чья задача — пресечь альтернативную версию истории прямо на корню.

Хакасский журналист и мой друг Михаил Афанасьев, рассказавший историю о якобы отказе нескольких росгвардейцев от отправки их в Украину, дожидается приговора за это в СИЗО Абакана. А телеведущий Владимир Соловьев только что получил орден «за большие заслуги в формировании позитивного образа России». Тот и другой — «историки», но один продвигает версию истории, которая ко двору, а другой фиксирует факты, которые ей противоречат. Журналист, пусть даже он, как всякий живой человек, субъективен, пытается узнать и рассказать, что только что случилось на самом деле, а пропагандист, чья версия истории всегда задана наперед, подбирает факты под нее, а если их не хватает, то именно он с необходимостью производит «фейк».

Сегодня в России побеждает скорее пропаганда, на стороне которой «право» — почти тотальная цензура и УК. Но такое «право» ограничено в пространстве лишь территорией РФ, а во времени оно потеряет силу по причине самого его течения.

Технический прогресс изменил режим историчности, в котором ведутся боевые и не только действия: тысячи репортеров — нонкомбатантов фиксируют все на фото-, видео- и аудионосители и тут же выкладывают в «облака», то есть пока что почти в вечность. Эти свидетельства могут быть привязаны к местности, датам и в конечном итоге к конкретным персонам и перекрестно проверены. Будучи таким образом доказаны, они превращаются в материал истории — и в материалы будущих судебных дел. Формула «победителей не судят» в таком режиме историчности уже не работает, не говоря уж о том, что надо еще «победить».

* * *

В книге «Между прошлым и будущим» Арендт вводит концепт «щели» между ними, странного промежутка, «где мы осознаем перерыв во времени, определенный тем, чего уже нет, и тем, чего еще нет». Сегодня мы оказались ровно в такой промежности. Это, по крайней мере, открывает какие-то возможности, отсутствовавшие в канувшей, будто ее и не было, «стабильности», где время было туннельным, — но и лишает нас «алиби». Конечно, надо фиксировать исторические события и как-то говорить о них, избегая неоправданных рисков, но что-то надо делать и впрок, чтобы на выходе из кризиса страна не соскользнула в прежнюю колею.

Арсений Рогинский, один из создателей «Мемориала», в интервью, которое он дал незадолго до смерти в декабре 2017 года, на вопрос: «Что же делать?» — ответил: «Надо занимать позицию». Его собственная позиция, закаленная четырьмя годами мордовских лагерей, неизменно основывалась на правах человека. Сегодня эта концепция направлена не столько на настоящее, где государство ее просто игнорирует, сколько на будущее, как ни наивно это прозвучит на фоне законодательного безумия и репрессий, приобретающих все более массовый характер.

Концепция прав человека становится важнейшим маркером в истории. Если в ней есть прогресс, то он прослеживается именно как пунктир, пусть и непостоянный и поначалу неустойчивый, эмансипации личности в потоке исторических цивилизаций. Не случайно и сегодня вопрос о правах человека оказывается в центре борьбы за историю России и, по сути, одним из пунктов casus belli для «денацификации».

Атаки на якобы чуждую российскому особому пути идею прав человека ведутся из Кремля, с трибуны Государственной думы, из зала Конституционного суда, с амвона РПЦ, но аргументация везде одна и та же. Эта концепция рассматривается как исключительно западная, для чего ее генеалогию прослеживают с Великой хартии вольностей (Англия, 1215 год) через Конституцию США (1787) и Декларацию прав человека и гражданина (Франция, 1789), пока в современном мире она не приобретает вид светского гуманизма. Однако, утверждают ее противники, для России, страны сущностно религиозной и традиционно общинной, концепция личных прав, основанная на протестантской модели индивидуализма, в принципе неприемлема — она используется как «оружие» для подрыва основ русского мироустройства, где у человека должны быть совсем иные права — в том числе на защиту государством его традиционных ценностей.

По сути, концепции прав человека не противопоставляется ничего, кроме «традиции», а далее дискуссия ведется вокруг конкретных прав, их набора и объемов. Но, во-первых, в этой формуле центральное место занимает «Человек», а набор прав и вопрос о том, кому и в каких объемах их предоставлять, по ходу истории постоянно пересматриваются — и, как легко заметить, в сторону расширения того и другого.

Во-вторых, всегда ли традиция — благо, и как может развиваться история, если это так? Традиция относиться к Человеку как к скотине — не только российская и очень древняя. И борьба за него, за Человека, за достоинство его личности, началась по крайней мере с восстаний рабов в Древнем Риме, если не с исхода евреев из Египта. Как ни «чужда» эта идея исторической России, но и здесь была дискуссия между Иваном IV и князем Курбским, были Пугачев и Разин, а в 1861 году царь крепостное право все-таки отменил.

Огромный, если не решающий, вклад в борьбу за Человека внесла проповедь Христа, всегда обращенная к конкретной и свободной, то есть стоящей перед выбором личности, часто прямо направленная против традиций — как в эпизоде с грешницей, не говоря уже о трактовке субботы. Человек для Христа — не принадлежность к какой-то «общности», как та самарянка, у которой Он просит воды, как и Он сам. Может быть, это не совсем та самая религия, к которой апеллируют поборники русского мира, но Евангелия по крайней мере повествуют нам о личностях, а не об «общинах».

Идея прав человека пробивается сквозь толщу человеческой истории долго, с трудом, с отступлениями и зигзагами. Но пробивается, и в этом смысле прогресс существует: его подтверждает хотя бы динамика видов казней. Но только в 1948 году, в результате самой кровавой (на момент написания этих строк) войны, Европейская декларация закрепляет формулу, к которой присоединяется большинство стран Европы, включая Россию вплоть до ее выхода из СЕ в 2022 году: права человека выше суверенитета государств.

Отдельная личность ценнее «общности», то есть «коллективного субъекта», который всегда лишь фикция. Такова логика исторического прогресса. Потому что обратная логика о приоритете «общности» ведет к тоталитаризму, о чем было сказано выше. «Народ» — это Голем, чудовище и жертва в одном флаконе. Остановить его под силу только Человеку.

Леонид Никитинский